В конце октября прошлого года умер Владимир Татенко, режиссёр-документалист, весьма заметный персонаж «Казахфильма» давно прошедшего времени. Хорошо представляю, как бы он нахмурился, услышав в свой адрес определение «персонаж», потому что был самолюбив, раним и весьма чуток к слову. Но назвать его «выдающимся», «видным» или «заметным», да ещё присовокупив к этим креповым прилагательным восковое словечко «деятель» - язык не поворачивается. Уж лучше персонаж. Действующее лицо в спектакле жизни, хотя и не главный герой. Впрочем, каким-то «заслуженным деятелем» он всё же был. И даже сподобился однажды получить «Тарлан».
Три дня в доме, девять дней во дворе, сорок дней на земле. Таков срок бытования души новопреставленного в традиции православия. После сорокового дня душа его окончательно покидает земные пределы. А спустя год можно говорить о вечности, жерлом которой пожрётся каждый, не уйдя общей судьбы, как славно и крепко выражался Гаврила Романович Державин.
Владимир Пантелеевич лба не крестил, в церковь не хаживал. Он был интеллигентом, сугубо светским, вполне советским журналистом и кинорежиссёром. И когда разразилась постыдная мания шутовских аутодафе, он свой партийный билет коммуниста не предал, не сжёг. Однако проводить его душу в вечность именно в поминальном каноне не будет лишним.
Имя Татенко не слишком известно широкой публике нынешнего дня, оно никогда не было «медийным». Его знают и помнят профессионалы, документалисты «Казахфильма» - Асия Байгожина, Игорь Гонопольский, Сергей Азимов, Анар Кашаганова, Володя Тюлькин. Помнят некоторые операторы, имена называть не буду, не знаю их судьбы, боюсь допустить бестактность. Помнят осветители на пенсии, отошедшие от дел звукорежиссёры, помнят студийные водители тех времён и бывшие монтажницы. Надеюсь, среди них и Куляй, которая с детским ужасом взирала на мечущегося по тесной комнатке Татенко, а когда он выходил на минуту, говорила мне еле слышным шёпотом: «Я от него боюсь…»
Монтировал он тяжело. Писал тоже непросто. Мастерство было не яркое, но выверенное, прочное, выстраданное. Фильмы выходили лишенными блеска и элегантности, они были неприхотливо скроены и крепко пошиты, как костюмы эпохи Москвошвея. Татенко вполне сознательно не выходил за пределы живописного пространства большого советского мифа, где тусклый лак идеологической верности был неизбежным, как подоходный налог, но старался очеловечить картину тщательно исполненными деталями доброжелательного бытописательства.
Герои тех документальных лент часто были Героями Социалистического Труда. Кто сейчас помнит их имена? Впрочем, не знали и тогда. Прошлая власть прилежно и неутомимо ладила своего нового человека, выдерживая его в растворе, куда закладывала бумагу, цинк, свинец, целлулоид, облучала всё это радиоволнами и мантрами из коммунистических прописей, но варево всякий раз выходило безвкусное, постное, из него отливался картонный, нестрашный беззлобный франкенштейн с положительной характеристикой. Для спиртового брожения этому суслу не хватало дрожжей серого вещества, а судьба, словно в насмешку, наградила главного идеолога государства фамилией Суслов…
Это были назначенные герои, власть неутомимо и безнадёжно выжимала из них честный пот созидателей нового мира, но Татенко изо всех сил пытался реанимировать эти муляжи из папье-маше. Иногда это у него получалось блестяще. Он снимал с колхозной «Доски почёта» покоробленные дождями черно-белые, угрюмые, вполне кладбищенские портреты, и они, запущенные в деловито стрекочущий ручеёк короткометражки, начинали говорить и даже на мгновенье оказывались живыми людьми.
Где они сейчас, персонажи фильмов, которые крутили в кинотеатрах «в нагрузку», на «удлинённых» поздних сеансах? Где женщина из колхоза «Коммунизм», мать-героиня Улбалы Адтабаева? Где трактористка Наташа Геллерт? Где комбайнёр с хлебной фамилией Яровой? Где грузинский педагог Амонашвили и русский учитель-новатор Щетинин? Где немец Геринг, председатель колхоза, где был свой зоопарк, и казашка Карлыгаш Абдикаримова, рабочая строительного комбината? Чуть позже мастеров его цеха назовут «лакировщиками», на авансцену выйдут разрешённые бунтовщики и обличители режима, начнется их собачья свадьба; Татенко в этом участия не примет. Напротив, сделает ещё одно усилие, чтобы спасти самое дорогое, свою родину, свой Советский Союз. Он так и назовёт полнометражный фильм, сделанный вдогонку декабрьским событиям 1986 года, «Самое дорогое», который делал вместе с Сергеем Азимовым.
В съёмочную группу этой картины я пришёл ассистентом режиссёра.
Он закачивал свой тогда пятый десяток, мне было вдвое меньше, разница огромная, но мы сдружились, правда, не сразу. Годы к Владимиру Пантелеевичу подкрадывались незаметно, накапливались где-то в костях, как стронций. Однажды я увидел его тридцатилетним - на старом фото - и поразился: тот же. Не менялся внешне. Жилистый, крепкий, резкий в движениях, всегда несколько взвинченный, часто едкий. Под нависающим валом надбровных дуг глубоко сидели недоверчивые глаза, внимательно изучавшие собеседника. Что-то волчье в нём всё же было. Лобастый, с крупными, плотно прижатыми к черепу ушами, с характерным лязгом коренных зубов захлопывающихся после короткого зевка челюстей. Этот зевок или скорее короткий судорожный вздох предварял вспышку, взрыв: Татенко срывался со стула, будто повинуясь выстрелу стартового пистолета, делал несколько стремительных шагов, останавливался и начинал монолог – страстный, бурный, многословный, сочный, ядовитый, обличающий…
Спорили тогда много. Чаще всего в курилке «Хроники», между вторым и третьим этажом. Там роскошно витийствовал Юрий Борисович Пискунов, размахивая дымящейся сигаретой и застенчиво прикрывая ладонью рот, где зияло отсутствие зуба, покинувшего строй. Спорили и нещадно курили в кабинете Анар Кашагановой, в монтажных, в операторских кабинах, на улице, в камервагенах, пробирающихся к месту съёмки. Помалкивали только в тон-студии во время перезаписи, где едва слышно, но оглушающе властно командовал великолепный Алим Байгарин.
Татенко присматривался к «перестройке» по-крестьянски недоверчиво, часто зыркал на неё откровенно враждебно, Горбачёва по-детски дразнил «Михуилом», но перед обаянием Ельцина однажды не устоял, прикнопил его портретик, вырезанный из газеты, над своим рабочим столом – я потешался над ним от души и не выбирая выражений, он хмурился, огрызался, но всё же не срывал его пару недель. Его, видимо, подкупила, как говорят киношники, роскошная «фактурность» этого политического типажа, который совпадал с голливудскими представлениями о том, как должен выглядеть «русский президент». Основной же массив «перестроечной» риторики, все эти черниченковские камлания по поводу фермерских хозяйств, все эти гайдаровские рассуждения о «невидимой руке рынка» приводили его в неописуемую ярость.
Он родился в 1929 году в местечке Ласпа, что значит - «грязь». Это нынешняя Донецкая область. Его мать была из греческих колонистов, а бабушка говорила по-турецки. Чудом уцелел в голод тридцать третьего, отчётливо помнил немецкую оккупацию. Читал все книги, которые попадались под руку, смотрел все фильмы, не пропуская ни одного, запоминая их наизусть. Учился в Кишинёве, но почвоведом не стал, приехал в Караганду, которая в те годы была самым настоящим университетом, где понемногу приходил в себя, отогревшись в оттепель, цвет ссыльной интеллигенции всей страны. Там и стартовал - сначала в газете, позже в теледокументалистике. Учился в мастерской Каплера во ВГИКе. Заочно.
Я более не встречал человека столь ярко выраженной витальности. Жизнелюбие Владимира Татенко было не примитивным, не плотским, он был по-мужски неразборчив в одежде, почти равнодушен к спиртному, изредка просил сигарету, чтобы варварски изжевать её фильтр и выбросить, чурался сальных разговоров, помалкивал о своих историях с женщинами, еду предпочитал простую, отдавал должное родному борщу, но и только. Его подлинной страстью была человеческая мысль, явленная в письме, в устной речи, в монтажном сцеплении кадров фильма или телепрограммы, мысль, живущая в переплете книги, в шелесте газетной простыни, в спрессованной массе страниц толстого журнале или в тетрадном листике приватного послания. У него не было ни «хобби», ни любимой футбольной команды, только книги, которыми зарастали все комнаты всех его жилищ, только несметные газетные вырезки, подчёркивания на полях, закладки, заметки, выписки и прочий бумажно-архивный сор, складированный в бесчисленных папках, и не было у него сил с ним расстаться.
Он очень хотел стать писателем, но не решился. Слишком любил литературу, поэтому так и не сделал ей предложения, хотя и крутил успешные романы с журналистикой и документалистикой. Так бывает.
Цеховое имя у него было – Тат. Мощно.
Судьба ему покровительствовала всю жизнь и даровала ему смерть мучительную, но вовремя. Он был уже в забытьи, когда бушевал безумный Майдан. Он так и не узнал, что война, которую он помнил и проклинал, так и не кончилась победой.
Потому что она вообще не кончилась.